Книга Лаковый «икарус» - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Счастье, оказывается, вот какое на вид. Вот оно, на столе, стеклянное. Любит все же русский человек выпить. Любит. Чего уж там. Вот и мне, пожалуй, пора. Полечиться. Профилактически. Сколько времени-то набежало? Ну, пора-а…
В кафе было уже немало людей. Сидели за столиками и взрослые, и дети. С мороженым, с бутылками газировки. Человек пять стояло к стойке. Константин Иванович пристроился к ним.
Совершенно не ворочая шеей, тубистая буфетчица умудрялась всё отовсюду доставать. С боков, позади себя. Бутылка коньяка, тарелочки, казалось, сами подплывали к ней, к коротким ее рукам. Уже после того, как она отходила, вдруг начинал верещать кассовый аппарат. У нее за спиной. Точно сам по себе. Ни одного лишнего движения у женщины. Профессиона-ал. Константин Иванович размахнулся… на сто грамм коньяку! Лечиться так лечиться! С подносом направился опять на край веранды, как бы к своему столику. Хотя там и сидел уже один гражданин. Армянин вроде бы. Можно к вам? Армянин кивнул и даже отодвинул стул. Вот и хорошо! Все расставил на столике Константин Иванович и пошел обратно к буфету, чтобы вернуть поднос.
Армянин сидел возле своего стакана очень грустный. Нос его свисал, как кета. Соленая, красная. Кивнул, когда Константин Иванович приподнял свой стакан. Мол, давай. Пей. Не обращай внимания. Грущу. Константин Иванович выцедил половину. Стал закусывать бутербродом с сыром.
– Жена моя… – мотнул головой армянин.
– Где?! – испугался Константин Иванович.
– Буфетчица… – не спускал печальных глаз с визави армянин. – Бывшая… Галей звали…
Конечно. Понятно. Бывает. Ваше здоровье. Константин Иванович поднял стакан. Дескать, прозит! Выпил. Опять жевал бутерброд.
Армянин задумался, накорнувшись вперед. Жидкие волосы на голове были сродни журавлиным останкам. Покрутил в руках пустой стакан, полез из-за стола. Красную новую десятку держал у буфета робко. Как поднос. «В очередь!» – рявкнули ему от кассового аппарата. Послушно встал за двумя посетителями. Без мензурки буфетчица шарахнула ему полстакана. Начала бить на стойку сдачу. Рублями, рублями! Потом мелочью. Пятак сверху припечатала. Всё! Следующий! Армянин стоял со стаканом, не зная, то ли выплеснуть из него на жену, то ли поставить на стойку и горько заплакать. Да, драма. Не позавидуешь. Константин Иванович пробирался к выходу.
Опять сидел на прежнем месте, на поляне, соорудив из чьей-то газеты на голову бумажный колпак. Вообще-то бумажный шлем. Если точнее, правильнее…
…теперь хоть до вечера можно сидеть. Умеет ли Сашка такие делать? Мы пацанами запросто. Заворачивали-загибали. Быстро. Надо научить его. К шлему щит, понятно. Меч из дранки. И понеслась. Да, погорел армянин. Измена, конечно. Трепанулся. Тоже, наверное, повар какой-нибудь. Или директор базы. А если не любишь? Давно не любишь? А дети давно взрослые, разъехались? Это как – измена? Не давать развод пять лет! По парткомам бегать! Хотя давно уже безбилетный. Ее же стараниями. Ласково, иезуитски разговаривать с тобой – и тут же за волосы, за волосы тебя драть! Как льва какого-то дрессированного. Кнутом и пряником, как говорится. Это – как? Удивлялся еще Кольке. С Аллой Романовной его. Колотит. Помойное ведро поставила на рукопись. Как апофеоз уже всему. Скандалил. В стенку бил. А сам на другое утро извиняться заявился. Прошу простить, Алла Романовна. Погорячился. Корректен. Как белогвардейский офицер. Каблучками еще щелкануть надо было. Пардон, мадам. А та стесняется, а та стесняется. Как стерва. Ручки заминает. Хихикает несмазанно с утра. Как якорная цепь из зубчатой лебёдки. Кому какое дело, хирт-хирт-хирт. Это никого не касается, хирт-хирт-хирт. Я буду жаловаться, хирт-хирт-хирт. Э-э, осел. Тряпка. Ладно, хоть Коле все же помог. Смылся тот. Набрался-таки мужества. Через два дня умотал из городка. С Булкиным провожали. Из местной газеты тоже парень. Провожали на пристани. В буфете. Пьяные, конечно. Стукались кружками, плакали и обнимались. Рассказывали все это, так сказать, очевидцы. Потом засовывали Колю в «ракету». А он с плачем рвался назад и обнимал друзей своих. То есть нас, получается, с Булкиным. Кое-как с чемоданом затолкали в судно. И Коля умчался вверх по реке за убегающим солнцем. Так сказать, к новой, светлой жизни. Ох и пометалась стерва по городку, ох и поискала. Ищи теперь «урода очкастого», стерва. Ищи ветра в поле. Мы с Тоней – молчок. Могила. Булкин тоже не скажет – верный друг Коле. Тоня только долго не могла успокоиться. Особенно после встреч со стервой во дворе. Дома делала большие глаза: Начальница Отдела Культуры! Вы только подумайте: Куль-ту-ры! Да-а… Отец пришел опять в память. Часто работал с сыном, с младшим, последним. С любимцем Костей. Что-нибудь налаживали там во дворе. Или в сарае. Изредка подматюкивал. Как бы вводил в подростка сына яд малыми дозами. Ах ты, бля! Так и с куревом при нем. Курил мелконькими затяжками. Курил как бы только слегка. Понарошку. Поглядывал на сына. Наивная голова… А как он играл на праздники, на пасху! В коленях ловко приручал гармошку. Возле дома наяривал. С отсутствующим, даже страдательным выражением лица. Будто и не он это играет – а мученик. Бабы подпирались кулачками, охали. А он с цыганским глазом к матери! И опять мученик. Же-естокий был мужчина. Да-а. Всё меж ними было. И любовь, и слезы. Шестерых детей поднять. Всегда полон дом детьми был. И своими, и родственников. А братья его? Тоже все речники. Шкипера, мотористы. Все с усами заточенными. Как с кошками рыбацкими. И жены их тут же всегда. Плясуньи-хохотуньи-работницы. И все в его дом, за его стол… Да, стол. Семейный его стол. Не понимали мы тогда. Чем он для него был. Пошучивали. Взрослые уже – а дурни. Да-а. Иногда вечерами сидел за этим столом один. Руки широко поставив. Как будто за собранными им землями. По двенадцать-четырнадцать человек усаживалось. Это в будни обедать или ужинать. И еще места оставались. А уж гулянка когда – то во всю длину комнаты! Да-а… Засыпает послеполуденная одурь реки. Поблескивает, плавится. Речной трамвай вон почу́хал. Этот на лапоть смахивает. Этот недалеко. Дачники внутри с корзинами до потолка. Эх, бывало, татары на лодках выплывали семействами. По воскресеньям. Обязательно тальян-гармонь у них переливается. С колокольцами. Далеко по воде слышно. Ничего не стало. Левин-зон опять вчера приходил. Как на работу уже ходит. Как прописался. Когда мое письмо будет напечатано, т. Новоселов? А почему оно должно быть напечатано, т. Левинзон? Да как так! Да вы же бюрократ, т. Новоселов! Махровый бюрократ! Я буду с вами бороться! Порода такая. Лицом как олимпийский факел. С которым бегут многие километры. По странам и континентам. Негасим. Ни при каких обстоятельствах! Эх, борец. Почему не живешь-то как все? Ведь отовсюду выгнали. Жена втихаря прибегает. Не берите у него писем! Не берите! Умоляю вас, он нас погубит! Это – как? Одни глаза да волосы остались. Факел. Горит. Полечиться бы тебе, бедолага. Отдохнуть. А попробуй скажи. Так и будет ходить. Пока не засунут… Эх-х, закурить, что ли? Сколько там времени прошло? Рано еще. Потерпим. Еще жалуется Каданникову. Ответсекретарю. Нашел кому жаловаться. Ягненок волку. Да Каданников же стучит! Вся же редакция об этом знает! Осведом! С многолетним стажем! Так попробуй факелу скажи. Мне нечего скрывать. У меня всё правда. Требую напечатать. Дурень. А тот всю жизнь в Главные метит. Бездарь, неуч. Как… как узластый деревенский корень. Неимоверным упорством вспоровший городской асфальт. Неимовернейшим. И побега нового не дает (и не даст), и люди спотыкаются – шишка, бугор. Вот уж кого терпеть не могу. Один такой гад на всю редакцию. Ему ведь стукнули о нас с Тоней. Из Бирска-то. А уж он развернулся. Раздул кадило, сволочь. Закурить все-таки надо. Никак нельзя после таких не закурить. Вон Тигривый, тот не закурит. Нет. Не станет переживать. Веселый человек. Зачем-то десятку ему дал. Своими руками. Когда теперь отдаст? Игорь Тигривый… Прическа – как петух, сидящий на голове. Чудо в джинсах. Грязных уже в той степени, когда их можно ставить возле кровати на ночь. Стоймя. И любоваться на них вместе с любовницей. Что, наверное, и делает сердцеед. Залетает однажды к нам на Письма. Константин-Иванович-там-ко-мне-пришли-приеха-ли-прилетели. Мать-дочь-кто-то-еще. Так-меня-нет-не-было-и-никогда-не-будет! Распахивает окно – и сигает со второго этажа. Прямо на головы прохожим. Анекдот редакции. Гырвас кряхтит, но терпит – нет лучше спецкора. Да и беспартийный. Не потянут. Ты там где-нибудь, Тигривый. В кустах своих, что ли. На танцах. Почему они к тебе в редакцию-mo идут? Не знаю, Григорий Васильевич. Честное слово, не знаю. Несознательные. И смеется, подлец. Легкий человек. Вот уж для кого всё всегда ясно. А тут городишь, городишь черт знает что сам себе. Нагородил уже до неба. Никак вылезти не можешь. Родиться надо таким. Чтобы на все плевать. Не получается. Куда уж! С милиционером вот что делать? Рукину, что ли, послать? Чтобы нашла этого милиционера? Вот – тоже, что она Рукина, что Валя, Валентина, давно забыли. «Добрый День» вот теперь ее имя. И ведь гордится. Ходит. Наверно, в юности своей нюхнула интеллигентности. Посреди грязи-то деревни. Нюхнула культурного, незабвенного. Учитель ли так говорил? От приехавшего ли кого услышала? Лектор, к примеру, был? С тех пор – только «добрый день» говорит. Утро ли, вечер – не важно. По нескольку раз с одними и теми же так здоровается. Где эта, ну как ее? ну «добрый день» которая? Пошлите ее. Срочно! Так и прилипло. Сама себя, глупенькая, означила. Не деревенская уже, не городская. Не понимает этого. Ходит по коридорам. Чтобы сказать это свое «добрый день». Тигривый, говорят, что-то такое. И тот даже отпал. Добрый день, товарищ Тигривый. Выйдет ли замуж когда? Городские-то просмеивают. Вся жизнь перевернута. Не понимает хоть пока этого, ладно.